Слово и дело

Валентин Пикуль. Роман Слово и дело
    Материал для сайта http://valentin-pikul.ru/istoricheskie-romani/slovo-i-delo/

    Знаменитый роман-хроника В. Пикуля Слово и дело состоит из двух томов. Это достаточно жестокое произведение, впрочем, как и сама Россия периода царствования императрицы Анны Иоанновны. Автор книги «Слово и дело» погружает читателя в борьбу аристократии за власть, мир дворцовых интриг и переворотов. Страну в буквальном смысле заселили и сковали иноземцы – Бироны, Остерманы и Лейбманы, которые стали чувствовать себя хозяевами и жить в роскошных резиденциях. А простой народ − прозябать в нищете, страхе и полном бесправии.

    И на фоне всех этих трагических событий автор раскрывает судьбы своих героев − князя Михаила Голицына, Наташи Шереметьевой, Потапа Сурядова и других. Героев, чьи судьбы стали ужасными, поломанными и исковерканными. Но тем не менее увлекательное произведение Слово и дело не вызывает ощущения безысходности. В нем мощно и гневно звучит голос русского человека против иноземцев и поработителей. Роман Пикуля Слово и дело вызывает чувство гордости за русскую нацию, ее непоколебимый дух и веру в себя. Благодаря данному произведению читатель не только лучше узнает эпоху царствования императрицы Анны Иоанновны, но и откроет для себя в ней многое неизвестного и достоверного.

    Валентин Пикуль написал роман Слово и дело в период 1961—1971 г.г.

    Нагло передрали с сайта http://valentin-pikul.ru/istoricheskie-romani/slovo-i-delo/

    Отрывок из романа Слово и дело

    По самому краю гиблого света течет стылая Сосьва-река. А куда течет – неведомо, и там, за рекой, пусто, только зверь пушистый сигает. Вот на этом-то берегу, распевая псалмы и богохульствуя, одинокий старик с полудня копал могилу.

    Ненастно было…

    – Ай-ай, дел наделал – всего и не упомнишь!

    Зато и был он князь двух империй (Российской и Римской), генералиссимус и ордена Андрея Первозванного кавалер. Сердечный друг, «мин херц Данилыч», его высокое сиятельство Алексашка Меншиков – на краю света, в армяке мужичьем, бородатый и страшный, и вот… видит бог: копает могилу!

    Для дочери. Для Марьюшки. Для царевой невесты.

    – И вознесо-ох избранна-аго-о, – пропел Меншиков сипло.

    А в могиле было ему даже хорошо: не обдувал ветер, что забегает с тундры, не виднелись из ямы постылые крыши Березова-городка. Только чистые облаци над головой старика – плывут и плывут в незнаемое.

    Под вечер вернулся Данилыч к себе в домишко, что срубил саморучно (бревна-то в два венца клал, окошки-то в кругляк вывел – на зависть одичалым березовцам). Семейство опального князя, выплакивая глаза, сумерничало в нетопленых горницах. Всего двое и остались: сын его Санька да девка малая – тоже Александра. Супругу-то свою, Дарью Михайловну, еще под Казанью навеки оставил – на самом берегу Волги зарыл ее, когда в ссылку обозом тянулись.

    – Будет вам! – цыкнул Меншиков на детей. – Пряники-то писаны на Москве остались. И скулить – неча… Мой грех вижу в том, что не отведали вы ранее горбушки серенькой.

    Раздул лучину – прошел к покойнице. В кедровом гробу, обитом сукном изнутри, покоилась царская невеста – княжна Марья. А жития ей было осьмнадцать лет. И хвори она никакой не знала – просто тоска приключилась. «В Москву, – плакала перед смертью, – в Москву бы мне…» Торчал теперь из кружев остренький носик, а губы раскрылись в смерти – губы, царем недавно целованные.

    Меншиков подул на замерзшие пальцы, долго и неумело вдевал серьги в занемевшие мочки покойницы. Вдел кое-как, и затрясся в рыданиях гордый подбородок:

    – Эх, Марьюшка… быть бы тебе императрицей! Почто не отдал я тебя за Сапегу? Жила бы в Польше… Внука бы мне… внука!

    После погребения не мог Данилыч отойти от дочерней могилы. Все на другой берег Сосьвы посматривал. А там синел корчеватый лес да стелились вдали тобольские тундры – края постылые, жуткие, безлюдные… И сказал сыну и дочке с лаской:

    – Детушки, вы домой ступайте. Не то озябнете, чай!

    А сам примерился глазом, сразу помолодевшим. Лопатой отсек добрую сажень и торопко начал копать другую могилу. Рядом с дочерней – только пошире, только поглубже… Страшно стало, и в рев ударились княжата:

    – Тятенька, тятенька! Не пужайте нас, миленькой… На што вторую-то грабстаете? Ой, горе нам, сирым Меншиковым…

    Данилыч знай копал – быстро и сноровко.

    – Не вам, не вам, – ответил. – А имени несчастному моему!

    И вскорости правда слег. Сначала интерес к еде потерял. Пил только воду с брусникой.

    Лежа на полатях под шубами, начитывал Данилыч мемуар свой, а княжата записывали. Память не изменяла временщику: баталии да кумпанства, виктории громкие да ретирады стыдные – все он помнил… Все! А однажды поманил к себе сына поближе:

    – Глуп ты, чадушко, но смекни. Деньги-то мои при банках надежных лежат – в Лондоне и Амстердаме. Смотри же, Санька: как бы тебе на дыбе из-за них не болтаться…

    Юный князь вяло шевельнул бесцветными губами:

    – Сколько ж там у нас, тятенька?

    – Да миллионов с десять, почитай, набежит… Велик грех!

    Тоненько и горестно заплакала дочка:

    – Ой, лишенько! Оскома от клюкв и брусник здешних, вишенок бы мне московских из садика… Желаю я на Москве показаться!

    Вспомнил тут Данилыч, как отказал жениху ее, принцу Ангальт-Дассаускому, потому как мать его была аптекарской дочкой.

    – Терпи, – сказал. – Да за казака ступай здешнего. Что прынц, что казак – едина доля тебя ждет, бабья…

    В конце короткой тобольской осени, когда метельные «хивуса» залепили снегом окошки, почуял Меншиков смерть и выпростал из-под вороха шуб свою жилистую руку.

    – Вот она… пришла, стало быть, за мною! Ну, так ладно.

    Велел камзол нести да брить себя. Без бороды, принаряженный, стал он тем, каким его ранее знали. Даже глаз с искрой сделался – будто в знатные годы. Губы, всегда скупые, размякли, добрея.

    И все замечал с одра смертного. Эвон паутинка в уголке ткется, у лампадки фитилек гаснет, мышонок корочку в нору себе прячет. Вот и мышонок сей жить останется. Березовская мышь – не московская: что она знает-то? «А я, князь светлейший, помираю вдали от славы и палат белокаменных… Обида-то какая! – содрогнулся всем телом. – Мыши – и той завидую…»

    – Прощайте все, – произнес внятно.

    Над ним склонился сын – в грудь отца вслушался:

    – Поплачь, сестричка: изволили опочить во веки веков наши любезныя тятеньки, Александры Данилычи…

    Но глаз временщика открылся снова – круглый.

    – Еще нет, – сказал Меншиков. – За мной слово остатнее. Не раз, детушки, помянете вы дни опальные, яко блаженные! И завещаю вам волю отцовскую: подале от двора царева живите. Не совладать вам… Вот и все. А теперь – плачьте!

    Матвей Баженов, мещанин Тобольской губернии, хоронил грозного временщика… В мерзлую землю, посреди голубого льда, поставили тяжелую гробовину и засыпали землей пополам со снегом. Великие сибирские реки, во едину ночь морозами смиренные, уже звонко застыли: открылся до Москвы путь санный – тысячеверстный.